Госпиталь
Госпиталь
Госпиталь
Победа ковалась не только на передовой и в цехах военных заводов, но и в тревожной тишине больничных палат. Не только мужеством солдат на фронте и стойкостью матерей в тылу, но и беспримерным трудолюбием советских детей, многие из которых внесли свой маленький вклад в общее дело Победы.
15-летняя Нинель Малиновская в 1944 году добровольно пошла работать санитаркой в госпиталь. Будучи комсоргом группы в Свердловском химико-технологическом техникуме, она настояла, чтобы девушки-студентки закончили курсы младших медсестер и стали шефами в ближайшем к техникуму госпитале.
Предлагаемый текст представляет собой фрагмент автобиографической книги Малиновской «Признание в любви», кстати, презентация которой прошла 28 апреля в Доме ученых. Отрывок печатается в газетном варианте.
В свои пятнадцать лет я так и оставалась «гадким утенком», правильным, трудолюбивым человеком, но очень несовершенным, ранимым, допускавшим непростительные моральные промахи. Я то радовалась какому-то незначительному пустяку и взбрыкивала, как теленок на лужайке, то неожиданно летела в пропасть безысходности и отчаяния, не веря, что и оттуда возвращаются.
Попав в госпиталь, я страдала от больничных запахов. В операционной и в перевязочной пахло эфиром, йодом и кварцем. Там стоял специфический, этакий пронзительно-холодноватый спасительный запах. В подвале пахло гнилыми овощами, сыростью и крысами, которых, по утверждению завхоза, «и в помине не было». На кухне среди прочего вдруг прорывался одуряющий запах свежего хлеба – изящный и тоненький, как самая нежная нотка в оркестре. И тогда до слез хотелось есть. В туалетах стоял неистребимый, стойкий, как сами солдаты, запах мочи, махорки, хлорки и тошнотворной карболки...
В палатах пахло тревогой, усталостью, плохо сдерживаемой болью. И если скажут, что такого запаха нет, не верьте. Он есть. Это кисловатый запах мужского потного тела, натруженных ног, запах кожи, пропитанной порохом, жженым металлом, дымом горящего жилья, махорки, вязкой дорожной грязи и мужской нужды. А надо всем, как изящно-легкомысленный веселенький цветочек на горестной могиле, – запах «Шипра», наимоднейшего мужского одеколона военных лет, которым госпитальные цирюльники щедро орошали стриженые головы, плохо выбритые щеки и подбородки своих клиентов...
Я, естественно, не была военнообязанной и не интересовалась тем, как документально оформлено мое участие в войне. Это был для всех нас обыкновенный гражданский долг. Мы с гордостью и большой ответственностью, наравне со взрослыми работали в санпропускнике, в прачечной, санитарками в палатах: мыли полы, носили судна, меняли белье, возили «тяжелых» на перевязки.
Несколько раз участвовали в приеме раненых прямо из эшелона. Чтобы не тревожить население, эшелоны приходили обычно ночью. Ставили их на запасном пути. Работа тогда шла тревожно и быстро, как в прифронтовом госпитале: раненых «распределяли», в зависимости от ранения, еще в поезде, передавали вместе с вещами и медицинскими документами по спискам, развозили по госпиталям.
Вспоминаю, как, расстроенные до слез, уставшие, потные, оскорбленные руганью интенданта, мы в десятый раз вытряхивали из больших брезентовых мешков, всовывали один в другой и попарно пересчитывали валенки. Никак не находили один валенок, покуда догадливая санитарка не подсказала: «И чего вы ищите вчерашний день? Какой второй валенок, если солдат с фронта с одной ногой привезен? Поди, где-тось под Ленинградом вторую ногу вместе с валенком оставил, сердешный. Там и ишшыте...» Стало как-то очень неуютно и страшно от этих простых слов.
Младшие санитарки, мы работали в приемном покое, где раненых стригли, мыли, переодевали в госпитальное белье, сдавали личные вещи на склад, предварительно описав их. Носильные вещи отправляли в санобработку (в автоклавы, «вошебойки»). После врачебного осмотра, необходимой перевязки раненых размещали по палатам.
Самой физически тяжелой была работа в прачечной, где стоял терпкий запах грязного солдатского белья, соды и хлорки. Кожа на руках после смены была как бумажная – сухая и бледная. Было очень тяжко, когда лифт работал неисправно и, ухватившись вчетвером за носилки, девчушки тащили раненого на этаж. Это было серьезное испытание: тяжелораненые, потеряв от нестерпимой боли контроль над собой, ругались отборным матом. Мы мучились от сострадания и стыда, но несли.
Военный госпиталь. Это особый, очень сложный мир: мир искалеченных человеческих жизней, судеб, взаимоотношений. Там в тугой узел волей случая сплетается мощная гамма чувств, включающая одновременно все пережитые потрясения прошлого, боль настоящего и зыбкую неопределенность будущего. Входя туда, сразу окунаешься в совершенно особую атмосферу, в очень сложное, не имеющее границ состояние ежеминутных будничных тревог и действий медперсонала, профессионально озабоченного проблемами здоровья пациентов. И мир внутренней, закрытой, сжатой в напряженную пружину, обращенной в себя, подчас очень эгоистичной жизни раненых бойцов. Происходит диффузия этих состояний: неприятие, отторжение, взаимопроникновение. Нужны очень серьезные, могучие интеллектуальные и физические силы, способные управлять этими процессами, направлять их в нужное русло.
В нашем госпитале №15 работали прекрасные многоопытные хирурги, терапевты, специалисты, очень выносливый физически и морально средний персонал – опытные сестры, знающие о больных порой больше, чем врачи. И на совесть трудились безотказные люди, «дворовые лошадки» – младший персонал: санитары, повара, прачки, истопники, уборщицы, дворники, похоронные бригады, грузчики.
Между младшим и средним персоналом были мы – девчонки-комсомолки, шефы, добровольцы. Польза от нас, конечно, была. Особенно после того, как мы адаптировались к госпитальной обстановке. Мы окончили курсы «скороспелых медсестричек» и стали работать в сменах санитарками.
В госпитале царил строгий ритм: подъем, гигиенические процедуры, анализы, измерение температуры, гимнастика, лечебные процедуры, завтрак, перевязки, обход врачей, операционные подготовки, обед, ужин, политбеседы, уборка помещений и палат – все это в порядке вещей. И мы в него быстро включились. Но наше присутствие и участие в напряженной жизни госпиталя больше, пожалуй, было в другом. Прибегая из техникума, из домов, с улицы, мы приносили с собой сиюминутную настоящую молодую жизнь, несмотря на трудности, «жизнерадостную жизнь», с ее маленькими заботами, огорчениями, влюбленностью.
Белые халатики и косыночки, из-под которых выбивались кудряшки или мышиные хвостики косичек, уравнивали нас, девчонок, между собой – мы были одинаково молоды и ревностно дружны. Халатики и косыночки, как хрупкая капсула, защищали нас, давали необходимую дистанцию в отношениях между нами и ранеными, то необходимое равновесие, когда мы были «дочками», «сестричками» для всех. Сознание своей полезности придавало уверенность и защищенность от нечаянных попыток обнять, преградить дорогу, от заигрываний молодых солдат. Устоять было трудно, но необходимо.
Мое неопытное сердце всегда переполнялось состраданием к этим недавно таким уверенным, сильным, здоровым молодым и не очень молодым людям – нашим воинам-защитникам, которые сейчас мучаются от нестерпимой физической или душевной боли, страдают, стонут или даже плачут по ночам от бессилия, от потери друзей и близких, от невозможности что-то вернуть назад, а что-то бесследно стереть из памяти.
Война прервала естественный ход жизни: эти молодые парни, не успев восхититься дарованной им природой жизнью, не научившись влюбляться, любить, были брошены в месиво войны и научились убивать, а оставшись изуродованными в живых, не знали, что с собой делать, как и чем жить дальше. Война, на которой они чувствовали себя в своей тарелке, для них уже закончена, а другой жизни, которой они не знают, еще нет, не началась, не начиналась.
Тридцати-, сорокалетние солдаты-«старики», до войны успевшие обнять своих жен, народить ребятишек, знавшие, в большей своей части, тяжелый крестьянский труд, они на войне «отпахали свое», приняли ее как очень тяжелую, грязную, но необходимую работу. Теперь, отдав «старухе с косой» руку, ногу, здоровье, как дань за жизнь, тоже маялись от сознания того, что такого, как он теперь, «кормильца» семья примет как нахлебника и помощник из него будет «хреновый».
Шутки солдат были плоские, примитивные, сводились к отношениям полов, к ненужной браваде. А о чем было говорить? О войне? Ее все ненавидели, но никто никогда об этом не говорил. Результаты ее были налицо: скакали на костылях, размахивали загипсованными руками, если они, слава Богу, были, улыбались обожженными лицами, подергивали перебитыми черепами и шеями, марали стульчаки в уборных кровью из рваных кишок, плакали отсутствующими глазами. О чем говорить? Война догорала в них, испепеляя души. Они сами были горячими осколками войны...
Днем все были включены в лечебный госпитальный ритм, хорохорились, бодрились. Но ночью, после вечернего обхода, отбоя, «последней цигарки» в палату бесшумно входили воспоминания, раздумья, совесть. Не всегда желанные, зачастую бесполезные, незваные «персональные посетители», бесцензурные. И начиналась другая, вторая, беспощадная жизнь с бредовыми снами, кошмарами, взрывами, от которых в ужасе, в холодном поту просыпались со стонами и матом.
Именно поэтому «старики», как дети, чтобы защититься от грядущих страхов, перед сном просили:
– Ну, пожалуйста, милая, посиди с нами! Расскажи какую-нибудь историю, сказочку или почитай Некрасова...
И в десятый, двадцатый раз я, дитя деревни, в темноте госпитальной палаты для восемнадцати лежащих, замерших в своих болях мужчин, опершись на тумбочку, негромко наизусть читала стихи: «Арина – мать солдатская», «Мужичок с ноготок» или «Крестьянские дети». Если спотыкалась, забыв слово, кто-то тут же подсказывал, а если кто охнул ненароком, раздавалось громовое:
– Да не скрипи ты...
Я обижалась:
– Не буду рассказывать, вы ругаетесь скверными словами.
– Ну, прости, прости... Не буду материться. Рассказывай. А ты... – и в сторону виновника раздавалось многозначительное молчание.
Это были мои первые и единственные сольные артистические опыты. Я же понимала, что слушают не меня, а свою боль и Некрасова. Почему Некрасова, а не Пушкина? Видимо, потому что его поэзия демократична, без изысканности и претензий, очень картинна, легко музыкально читается и столь же легко воспринимается. К тому же я так непритязательно, просто, повествовательно рассказывала, как будто это случилось со мной.
Чуть живые, в ночь осеннюю мы с охоты возвращаемся. До ночлега прошлогоднего, слава Богу, добираемся. Вот и мы.
– Здорово, старая, что насупилась ты, кумушка? Не о смерти ли задумалась? Брось, пустая это думушка. Посетила ли кручинушка? Молви, может и размыкаю...
И все восемнадцать искромсанных войною солдат приходили вместе со мной к убитой горем, очень понятной нам всем Аринушке – матери солдатской.
Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу вышел. Был сильный мороз...
И каждый из слушающих сейчас тоже «вышел из леса», и чувствовал «сильный мороз», и видел воочию парнишку из своего села, а может, и сынка...
Опять я в деревне. Хожу на охоту. Пишу свои вирши. Живется легко. Вчера, утомленный ходьбой по болоту, забрел я в сарай и заснул глубоко...
Нинель МАЛИНОВСКАЯ.
Комментарии
Я думаю, что Некрасов был гандоном и полным геем сукой и предателем России
еобаный шпионом. уродом и короче ***дюк был хорош хуем в рож
продаётся ***да называется пошёл на **й